|
|||||||||
А. А. ЦАЛИКОВОЙ 8 июня 1899 г. ХерсонХерсон Гостиница Гранд-Отель
Херсон 8 июня 99 г.
Вслух не читайте... Ровно две недели, как мы расстались... И действительно, надо платить большие деньги за удовольствие переживать то, что переживаю я... О дороге говорить не стоит. Она скучна, и я, как всегда, почти всю ее проспал. Единственно, где она заинтересовала, — это когда мы ехали по берегу моря между Ростовом и Таганрогом. На станции Долинской я промучился в ожидании харьковского поезда целых 5 часов. Станция в степи, солнце палит, ветер сбивает с ног — хоть удавись! С горя написал по-осетински открытое письмо Раисе по случаю нахождения ее от ст. Долинской в двухчасовом расстоянии по ж<елезной> дороге к Харькову. В Николаев я попал только часам к 10 вечера. Переночевал в гостинице и на другой день к 10 час. был уже на пристани, чтобы плыть в Херсон... Все, что я пережил за дорогу дурного, все было искуплено поездкой на пароходе. Не будь несколько «крепкого» SW (!),— эти несколько часов, проведенных на пароходе, были бы верхом блаженства. Накормили меня совсем по-великокняжески, т<ак> что я не отказал себе даже в 1/2 бутылке вина. В Херсоне я был принят, как чиновник из Петербурга с секретным предписанием. Жандармский генерал, к которому я имел письмо, оказался удивительно симпатичным и предупредительным. Он принял меня, как очень желанного гостя, при мне же прочитал письмо, расспросил о подробностях и сейчас же отправился (близко) к губернатору ввести его в курс дела. Через полчаса прислал за мной и передал свою беседу с губернатором. Оказывается, к сожалению, что Одесса изъята из ведения губернатора и разрешение жить там надо просить у одесского градоначальника. Генерал мне рассказал, как это сделать, и я уже 1-го июня отправил в Одессу свое прошение, мотивированное необходимостью (!) морских купаний и заработком живописью, который я могу иметь только в Одессе, как в художественно-промышленном центре южной России... Не правда ли, красно? У Некрасова в одном стих<отворении> говорится: «Хорошо поет собака, убедительно поет!» — так и я, когда припрут к стене, то и пою убедительно. «Бирӕгъыл мӕгуыры бон куы 'рцӕуы, уӕд ӕвзӕр куыдзы бын дӕр атулы». Написал и уже послал 3 июня я и «дополнение» к памятной записке при всеподданнейшем прошении моем, где передаю подробности «сопротивления полиции во Владикавказе», перечисляю бывших там осетин и точно обозначаю того Константина Хет<агурова>, который был в числе сопротивлявшихся осетин. Сильно упираю на то, что здесь ошибки не могло быть, так как кроме несходства отчеств и мест приписки, моих и моего родственника — тезки, еще и сама владикавказская полиция знает меня настолько хорошо, что того Константина никак не могла принять за меня. Полиция же не могла не доложить Каханову, что попавший в протокол ее совсем не тот К. Х<етагу- ров>, «которого его превосх<одительств>о преследует с такой непонятной настойчивостью в продолжение девяти лет». Участие К. Хет<агурова> было, говорю, видимо настолько незначительно, что он даже не попал не только в разряд зачинщиков, но даже и в число тех, которые отданы под надзор полиции, «если, конечно, это не сделано с умыслом». «Между тем я теперь смею с полной достоверностью заявить, что единственной веской аргументацией , решившей в совете главноначальству- ющего вопрос о моей ссылке из пределов Кавк<аз- ского> края, было донесение ген. Ках<анова> о том, что я (подробный титул) тогда-то, там-то, «во главе толпы вооруженных осетин оказал сопротивление воен<ным> и пол<ицейским> властям». «Остальные обвинения,— говорю,— являются результатом личных предположений Ках<анова> и нелепых измышлений подставных свидетелей из заискивающих перед его превосходительством лиц сомнительной нравственности и очень дурной репутации среди всех слоев населения. Во главе их стоит мой личный враг, поведение которого в общественной его деятельности я не раз осуждал печатно и, кроме того, в июле прошлого года, при встрече нашей на одной железнодор<ожной> станции, я публично отказался признать его своим знакомым, несмотря на двукратную его попытку вызвать меня на разговор. За один из своих многочисленных доносов, переполненных возмутительной лжи, этот лучший свидетель в моем деле недавно приговорен Тифл- <исской> суд<ебной> палатой к месячному аресту за клевету, а алагирским мир<овым> судьей — к двухнедельному аресту за оскорбление священника. За клевету судился он и раньше». Из этого Вы видите, что я все поставил ребром. Не пощадил даже Вас с сестрой, как весьма возможных в будущем свидетельниц оскорбления мною Хор<анова>, хотя до таких деталей они по своей инициативе не дойдут, а сам Хор<анов> побоится допустить этот инцидент до спроса свидетелей. Поживем — увидим. Остановился я в гостинице Гранд- Отель (!). Окна моего № выходят на театральную площадь — совсем в центре города. Гостин<ица> довольно чистая, без буфета, так что никакого шума и скандалов... Пробовал найти «комнату с мебелью», обошел весь город и нигде ничего путного. Я, таким образом, ввиду моего неопределенного положения относительно Одессы и ввиду уступки мне номера за 15 р. в месяц, и остался в гостинице. Все знакомство мое, если не считать недавней встречи с одним ставропольским студентом, ограничивается гостиничной прислугой и полицией. Последняя во мне души не чает. Вообще мне везет по отношению к полиции,— я везде с нею на самой короткой ноге... Но нет, есть курьезы, которые я должен рассказать по порядку. В тот же день, как я приехал, я пошел и купил себе две крахм<альные> сорочки, галстук, запонки и черную пару (I!!) . Надо же, думаю, явиться европейцем, а то явлюсь в черкеске,— они меня сразу же оскандалят, отобрав у меня кинжал. Принес я свой наряд в номер и стал приспособлять его к своей грации. Ужас! Я не мог даже приладить галстука... Вспомнил я себя тогда в роли Ботова в пятиг<орском> кружке, и со мной сделался истерический припадок... Ну, думаю, вас — к черту! Не надену! Пусть и кинжал отберут, пусть и в тюрьму засадят — не надену... к черту! Сбросил я все с себя и повесил их на стену. Так моя черная пара и осталась без визитов по начальству... Отправился я в своей серой черкеске, в чесуч<овом> бешмете да серой папашке... Ну, думаю, держись, Херсон! Напущу пыли, авось не посмеют... Генерал жанд<армский>, как я уже говорил, оказался необыкновенно милым; он же у губернатора встретил полицеймейстера и поговорил и с ним' обо мне, т<ак> ч<то> когда я оттуда явился в полицию, то полицеймейстер, как будто встретил старого приятеля, чуть не обнял меня, так же, как пятигорский. Быстро мы покончили всю формальность, прочитал я законы о поднадзорных, дал ответы на предъяв<ленные> вопросы и расписался, что мне все известно, что требуется; выдали мне «Свидетельство» на право проживания в Херсоне, и мы, горячо пожав друг другу руки, разошлись. Полицеймейстер ко всему этому, перед моим уходом, очень предупредительно высказал мне, чтобы я без всяких стеснений обращался прямо к нему, если что-нибудь нужно, если кто-нибудь себе позволит... (при этом оглядел мой кинжал)... знаете, здесь к такому костюму не привыкли... Я-то всем объявлю, чтобы ни-ни, но все-таки, если что, так вы прямо ко мне — мы вас сумеем защитить... Был я затем в прошл<ое> воскресенье в театре (гастроли Далматова и Давыдова), загубил два целковых за кресло. В антракте генерал подошел ко мне, любезно поздоровался и очень долго демонстративно разговаривал. Публика (о, провинция!) стала тогда внимательно оглядывать меня, дамы лорнировать, и все заметно обо мне шушукались. Губернаторская дочка (очень хорошенькая, хотя еще слишком молодая) особенно преследовала меня своим биноклем. Ложа их в первом ярусе около сцены, так что и во время действия приходится сидеть к ней лицом. Генерал, между прочим, сообщил мне, что уже нашел для меня работу — сделать копию с портрета, написанного мас<ляными> красками. Я, конечно, рассыпался в благодарностях и выразил сожаление, что к работе раньше получения красок нельзя будет приступить, а напишу, говорю, сегодня же, чтобы выслали. Как соврал-то!.. И генерал, и полицеймейстер озабочены и относительно моей квартиры — как я устроюсь? в гостинице дорого и проч.; один полицейский раз даже целый час ходил со мной разыскивать квартиру — совершенно нет ничего подходящего — или совсем никуда негодная, или без мебели и вообще без ничего... Настроение у меня самое благодушное, и мне временами даже очень нравится, что нахожусь в совершенно незнакомой мне толпе; воображаю, что испытывает путешественник, когда он к тому еще не понимает языка этой толпы. <...> По временам гуляю по берегу Днепра — красивая река, местами очень широка; купаться еще не рискнул. Читаю только газету «Юг». Написал, чтобы высылали «Сев<ерный> Кав<каз>». Будут высылать мне и «Петер<бургские> Вед<омо- сти>» (рознич<ную> продажу им опять разрешили). Надо бы и владикавказскую газету, да не знаю какую, «Казбек» я не люблю, а «Тер<ские> вед<омости>» — ненавижу, а между тем, первую придется просить даром, обещав посылать им что-ни- будь, а «Т<ерские> в<едомости>» — выписывать из-за приказов Ках<анова> и передовиц Вертепо- ва. Как бы ни было, но мне надо быть всегда в курсе событий в Терской области. Перерыл я и старые свои тетради — масса интересного. Напр<имер>, один мой товарищ по гимназии в 1897 г. привез мне из Нижегородской губер<нии> листок из альбома одной бывшей ставропольской гимназистки; на этом листке оказались мои рисунки и первое мое стихотворение, обращенное к «Вере» — подруге хозяйки альбома и подписанное «Осетин Коста». Был я, когда писал это стих<отворение>, в пятом классе, а «Вера» — в седьмом, и мы с ней, будучи совсем незнакомые, считались страшно влюбленными друг в друга. На мое стих<отворение> она ответила тоже стих<отворением>, которое помещено тут же на обратной стороне листа, хотя я хорошо не помню, чье стихотворение появилось раньше в альбоме. Я Вам их приведу целиком, потому что очень уж интересные. Видите, как я заволновался,— опрокинул даже чернильницу — до того удивительно приятны воспоминания о счастливом минувшем... Простите, что с этим кляксом и отправляю Вам письмо,— переписывать — это для меня самая большая каторжная работа. Читайте.
К К. Л. Х.-у
О, если б могла сказать в звуке Всю силу страданий моих, В душе твоей стихли бы муки И ропот сомненья затих. И я б отдохнула, мой милый, Страдание высказав все, Заветному звуку внимая, Разбилось бы сердце мое.
«Вера»
Мое стихотв<орение>, конечно, с виньеткой и даже с наброском пером профиля Веры. Вот оно: написано гекзаметром (!)
«ВЕРЕ»
Вера! Кого полюбить одного лишь могло твое сердце, Хочешь присвоить себе ты вполне и по праву! Но он и так твой вполне нераздельно и свято! Милая, знай: мне вдали от тебя все движение Шумное быстро-стремительной жизни Кажется легкой тафтой, сквозь которую я Вижу твой лик непрестанно, — и светит Мне он, приветливо-верный, как вечные звезды, Ярко горящие радужным блеском из мрака.
«Осетин Коста»
И почему-то наши подписи в кавычках. А все- таки это время и этот возраст самые лучшие в жизни, и при взгляде на этот клочок бумаги с этими изъяснениями, — рождается масса светлых воспоминаний, которые сильно облегчают тяжесть всякого рода заточений и одиночества. И какая разница между этим моим стих<отворением> и таким, например, которое я написал, хотя как будто и в игривом тоне, незадолго до последней поездки в Питер,— кажется, в январе. Впрочем, на нем есть отметка: 19 января 99 г. Озаглавлено «Отчего»:
Отчего ты, с другими щебеча так бойко, Избегаешь со мной поддержать разговор, И молчишь так геройски упорно, так стойко, И лишь изредка буркнешь какой-нибудь вздор?
Отчего уловить не могу того взгляда, Что слепит так других в твоих чудных глазах, И всегда в них глядит на меня иль досада, Иль тоска, или плохо скрываемый страх?
Не предчувствье ли то, что придется нам снова И надолго расстаться, не выждавши вновь Все того ж небольшого, короткого слова, Что так долго я жду от тебя за любовь?!
15 июня 99 г.
Замечаете, какая громадная разница между обоими стих<отворениями>. «Кого, говорит, одного (подчеркнуто в подлиннике) лишь могло полюбить твое сердце, ты хочешь себе присвоить вполне и по праву! Но он и так твой вполне, нераздельно и свято». А себе-то он просит за это какой-нибудь награды? Нет, он довольствуется тем, что сквозь тафту, какою ему кажется окружающая шумная жизнь, видит только ее образ непрестанно, который светит ему, приветливо-верный, как вечные звезды, ярко горящие радужным блеском из мрака. И ему больше ничего не надо, он счастлив, что его воображению постоянно светит приветливо-верный лик Веры, как вечные звезды, ярко горящие радужным блеском из мрака. А здесь? Недоумевание по поводу наблюдаемых, а может быть, и воображаемых взглядов и разговоров, которые, по мнению поэта, не такие, как с другими, и затем предположение: не предчувствие ли это, что придется опять расстаться надолго, не договорившись до того маленького слова, которое он так долго ждет от нее за любовь. А это маленькое слово не то, что «он и так твой вполне нераздельно и свято», а то, чтобы и ты принадлежала ему вполне нераздельно и свято. Иначе говоря, за дар требуется такой же совершенно равноценный подарок. А если его нет, при всем желании? Поневоле станешь глядеть тоскливо и молчать, когда из чувства жалости не хочешь сказать правду человеку, который действительно очень уж хочет этого короткого слова. Вот что значит любовь идеальная и любовь корыстная! Не думайте, ради Бога, что это я пишу Вам с какой-нибудь дипломатической целью. Я сейчас ни больше, ни меньше, как самый беспристрастный критик двух стихотворений, которые были написаны с промежутком в 19 лет. А стихи я пишу только в такое время, когда потребность высказаться всецело охватывает все мое существо. Над многими стихотворениями я рыдал, как нервная институтка, когда их писал. Немало было написано и в минуты страшного негодования, но такие стих<отворения> я никогда не отдавал в печать — потому что они прямо-таки ужасны по чувству высказываемых в них ненависти и презрения к объекту обращения. Немало у меня и комических стихотворений, но неудобных для печати. Эти уже писались в минуты полного равновесия и спокойствия нервов. Ну, я, однако, слишком увлекся темой, которая для Вас, должно быть, не особенно интересна — Вы, кажется, предпочитаете прозу. А вот я, представьте, при самой скверной, переживаемой мною прозе, с особенным увлечением отдаюсь искусствам. Это, конечно, тоже имеет свою психическую причину, но об этом когда-нибудь, в другой раз, если Вы не закаетесь после этого письма переписываться со мной. За эту неделю я очень многое поисправил, закончил и пообдумал из начатых мною раньше вещей. И кроме того, жду не дождусь моих красок... Здесь, как и в Пятигорске, имеется транспортная контора «Надежда». Я просил уже Джетагъаза, и он это сделает. Вы только передайте ему, чтобы он немедленно отправился в эту контору и с человеком, которого ему дадут в конторе, пошел бы на мою квартиру и из 4-х корзин отдал бы этому человеку корзину № 3, считая самую большую корзину № 1, а следующую за ней — по величине № 2. В конторе ему объяснят все, что надо. Плату за пересылку корзины пусть переведут сюда, и корзину застрахуют пусть в 75 руб. Остальные я еще не буду выписывать — надо выждать, что ответит мне одесский градоначальник. Если осетинские стихи получены и на мою долю, то соблаговолите выслать. Что кто намерен делать летом? Пишите, все пишите, все, что взбредет в голову. Бросьте всякую дипломатию! Мне безусловно необходим обмен мыслями, впечатлениями и вообще всем, что так или иначе касается Вашей семьи, меня, наших знакомых и Осетии. Не верьте особенно моему «благодушному» настроению, это тоже своего рода проявления нервного настроения, а может быть, и дипломатия, хотя мне теперь нет никакого расчета заниматься ею. Ведь 5-летняя ссылка это не то, что 3-летняя поездка Чацкого за границу, да и тот не удержался, чтобы не прийти к заключению: «Ах, тот скажи любви конец, кто на три года в даль уедет», не говоря, уже о знаменитой его карете... Ай-ай-ай! уже четверть третьего ночи. Вот так записался! С Вами только заговори! Ну-с adieu! Покойной ночи! Неужели Елена Александровна до сих пор путешествует? Пишите же скорее все, все... Письмо это не показывайте даже отцу родному, прошу Вас — никому. По делу можете говорить, что я застрял в Херсоне, а обо всем (и) пр<очем> — это исключительно написано для Вас, и оно должно остаться между нами. Привет, крепкие рукопожатия и поцелуи всем сторонникам мира, братства, свободы и любви, не называя имен и отчеств. Ваш неизменный изгнанник
Коста. |
|||||||||
|